Арт

Звон стеклотары и мужество искать

299 Лидия Михеева

«Журнал» – о новой книге Артура Клинова «Шклатара».

По правде сказать, в дискуссиях по поводу «сучбелліта» утомили сетования, что «нечего положить на стол президенту: нет “Войны и мира”, никто не написал». Причем стоны на этот счет раздаются не только с «официозно-застабильного» края культурного поля, но и с противоположного. Такие болезненные интонации по поводу «дефицита», «неполноценности», «вторичности» связаны с отношением к литературе в духе производства на ремесленных мастерских или первых мануфактурах: книга должна быть «шедевром» в исходном значении этого слова, т.е. образцовым примером труда подмастерья или мастера, продуктом без изъяна, совершенной вещицей, которую не стыдно и на стол президенту, и взыскательному критику-гурману на прикроватную тумбочку. Каждый к «изделию» предъявит свои претензии – Чергинец одни, выпускница филфака – другие, тонкий и блестящий культуролог, искушенный в артхаусе – третьи. Объединяет их одно – пиетет перед «высоким вкусом», хоть и понятым по-разному. Сама апелляция к «высокому вкусу» – тоже откуда-то если не из средневековья, то из века этак 19-го. Любоваться книгой – это, конечно, важно. Но не менее важно, чтобы с книгой можно было разговаривать.

Даже в корпусе классики мировой литературы есть произведения, которым приписан статус образчиков высочайшего вкуса, до которых дошли руки у немногих (но все врут, что читали) – типа «Будденброков» Манна или «Поминок по Финнегану» Джойса. И произведений, где «высокий вкус» отступает перед авторскими задачами – в том же «Докторе Живаго» Пастернака полно сюжетных натяжек и несуразиц. Откровенно графоманские, но трогательные стихи Набокова многократно осмеяны, и при этом – читаемы. Тот же Набоков, в свою очередь, изрядно поиздевался над бедным канцелярским языком Достоевского и в пух и прах разнес роман Чернышевского «Что делать?» – абсолютно беспомощную с точки зрения литературы поделку, огромная роль которой в социальных преобразованиях начала прошлого века бесспорна. Так ли идеальны столь любимые нами тексты Короткевича, пестрящие чересполосицей блестящих и неряшливых мест, с повторами и тавтологиями?

По большому счету, текст тонкой выделки, к которому не придерешься, может не оставить такого следа в тебе, как не совсем совершенная по формальным художественным качества книга, в которой есть идея, мысль и боль.

Горюя по поводу дефицита «шедевров» и кляня культурный голод, мы как-то не заметили, что молодые драматурги из Беларуси пишут пьесы, которые ставят в Москве, а беларусских писателей переводят и издают в США («Паранойя» Виктора Мартиновича), Европе («Горад Сонца» Артура Клинова) и России (его же «Шалом»).

С Клиновым вообще странная штука.

Еще не утихли холивары на тему «пускать ли в беларусскую литературу русскоязычных авторов», как появился новый: «пускать ли в беларусскую литературу художника». Художник и фотограф, редактор «пARTызана», Клинов в итоге пришел от выразительности визуальных образов к повествовательным формам. Начал с эссеистики, разогнался киносценариями, вбурился романами.

Артур Клинов во время автограф-сессии в книжном магазине "Логвінаў", Минск, 8 января 2014 г. Фото: Юля Соколовская, «пARTызан»

 

Его тексты – как раз тот случай, когда «к пуговицам претензии есть», но в целом костюм выходит годный: при наличии каких-то вопросов к автору, шероховатостей, его книги цепляют. Они всплывают в разговорах с друзьями как резонатор тревожных мыслей, которые хочется обсудить. Кажется, что сюжетное решение конфликтов в романах Клинова – своего рода авторская версия рассуждения по определенному поводу, к которому хочется подключиться.

При этом, недавно вышедшая «Шклатара» («Стеклотара») Артура Клинова, как и предшествующий «Шалом» – книга для читателя неуютная: в ней много личного, много того, чему сложно симпатизировать.

Впрочем, автор приглашает не симпатизировать, а как-то разобраться в устройстве той исконно беларусской трясины, в которую проваливаются лучшие побуждения и гениальные замыслы, и куда отправляются сгоревшие, как спички, талантливые, небезразличные, ищущие люди.

В «Шаломе» – фантасмагорические будни вояжирующего по Европам и родной Беларуси пьющего художника из Могилева, пытающегося зубами вырвать у мира признание, в «Стеклотаре» – кусок жизни самого Артура, от первого лица, с ненормативной лексикой, предельно личными подробностями, узнаваемыми в литературно-художественной тусовке персонажами.

Режиссер Кудиненко, издатель Логвинов, философы Бобков и Акудович, политики-участники драмы Плошчы-2010 – все там, вписаны в личную «историю болезни», в попытку главного героя переплавить свою привязанность к странной, маниакально-депрессивной девушке Маше в нечто, что придаст смысл его жизни, дребезжащей как опустошенная стеклотара. Вставлены в роман и фрагменты из клиновского сценария о бомбистах, готовящих теракт против царя, написанного им по мотивам «Шляхцича Завальни» для несостоявшегося проекта «Беларусьфильма» – его Клинов «подарил» главному герою вместе с собственной психобиографией.

В «Стеклотаре» многое сказано прямым текстом – автор подробно раскрывает главную метафору романа, вынесенную в название, с сарказмом реконструирует политическую подоплеку событий декабря 2010 года (давая при этом и личный фокус этой травмы). Странно, но как раз этот «прямой текст» и кажущаяся брутальность совсем не коробят.

Когда все эвфемизмы для описания одиночества, отчаяния и любви истерты, по настоящему трогают простые констатации Клинова. Например, об отношении к Маше, своей постоянно ускользающей возлюбленной, мучающейся от ощущения какого-то собственного неустранимого изъяна, главный герой «Стеклотары» говорит:

«Я быў гатовы прыняць яе любой, якой бы х*ёваю яна ні была». Можно ли представить более адекватную, не пошло-слащавую, формулировку классического любовного завета быть вместе «и в горе, и в радости…»?

Главный герой любит свою Машу когда та в гневе, в алкогольном угаре, затаила обиду, тонет в тяжелой депрессии. Он не ищет стерильных отношений, мифической «гармонии любящих душ», комфортного овощного сосуществования. Имея богатый опыт тяжелой психологической «мясорубки любви», встречая Машу, он ради нее снова готов эту «мясорубку» залезть, не особенно надеясь, что в этот-то раз обретет покой. Герой Клинова слишком хорошо знает, что все равно будет больно (он – не подарок, да и Маша, как оказывается, тоже) – и все равно решается на отношения, пытается очистить свою жизнь от прошлой кармы, покупает цветы, зажигает свечи, включает любимую Машину музыку. Ждёт, умоляет, надеется.

Но этого, конечно же, не достаточно. Любовная линия в романе, которую многие критики охарактеризовали как банальную и нудную, сильна как раз за счет документальной прорисовки всей это «тягомотины», которая, фактически, становится содержанием страсти, нежности, панического страха одиночества, ужаса перед пустотой мира без смысла и любви. Любовь, в своих сумрачных проявлениях, начинает дребезжать все той же немытой стеклотарой: она прислала злую смс, все напились, кто-то кого-то душил, не виделись, снова серия обидных смс, и ощущение, что мир осыпается и зависит только от того, какое сообщение придет с того конца провода. Мелкие дрязги, выяснения отношений, ледовитые океаны молчания. Через небескофликтный контакт со сверхценным для тебя другим человеком происходит и столкновение с самим собой, с такими своими чертами, которые сам в себе не принимаешь. Клинов формулирует это как встречу двух диких зверей, которые таятся внутри его героя и Маши. Обратная сторона возвышенного: за мгновения полёта, когда обоих поднимает над землей и несет к «чему-то большему», героям приходится платить запоями, депрессиями, окончательным обессмысливанием тревожно-пустого мира, в котором «все не так».

19 декабря 2010-го только подтверждает это: социального, политического регистра у жизни в Беларуси нет. Культура – в подполье. Остается только личная жизнь.

Со всеми ее невыносимыми пошлостями, в которых не укроешься от кислотной квазиполитической реальности, а только окончательно очерствеешь и убьешь в себе чувствующее существо.

И тем не менее, «он хотя бы пытался»! Пока Маша пьет или депрессует, главный герой стремится защитить свою жизнь от атак бывшей супруги, которая не в силах поставить точку в отношениях и ищет предлоги для встреч в дележке денег и жилплощади, делает отчаянные попытки хоть как-то обустроить разваливающуюся реальность. Написать сценарий. Переплавить влюбленность в любовь. Разменять квартиру, наконец. Вся эта безуспешная, лихорадочная борьба за смысл к концу романа выходит на особо крутые виражи. Голова от этого кружится, начинает подташнивать.

Но тошнота эта – продуктивного свойства. Примерно так тошнит от Уэльбека или Достоевского. Надо признать – многие не переносят анатомирование души в подобном стиле. Недостаточно эстетично. Когда все эти неприглядные внутренности – наружу. Это, конечно, дело вкуса. Да и важно скорее не само психологическое измерение романа Клинова, важно то, как психология людей, которые не созданы для счастья, людей, внутри которых живет, как дикий зверь, какая-то глубокая тоска-рана, пожирающая любые «души прекрасные порывы», накладывается на историю с географией.

Сегодня в Беларуси внутренняя «уязвленность» творческого человека, которому неуютно в счастье, который еще только учится любить, не уничтожая своей любовью, сочетается с внешним планом реальности:

ты никому не нужен. Ни твои картины, ни твои романы, ни твои киносценарии.

Патологическая среда требует от художника предельного мужества. В чьем-то случае – это мужество ни на что не надеяться, остаться приличным человеком и просто «спиться в писательском особняке”, как говорил Писатель из «Сталкера» Тарковского (правда, и особняка-то нет, спиваться чаще всего приходится в какой-нибудь однушке или совсем под забором).

В чьем-то случае – это мужество искать. А поиск – болезненнее, и главное, некрасивее смирения. Если ищещь смысл или любовь – от дребезга стеклотары уйти очень уж сложно. Будет и горечь ошибок, и тщетный поиск «точки пристежки» себя к социальной реальности – к стране, где безоружных людей раз в пять лет бьют дубинками на центральной площади столицы, где раньше «народ бросал бомбу в царя», а теперь «бомбу бросили в народ».

Задавая все эти вопросы, «Стеклотара» Клинова не одаривает утешением или катарсисом. Последняя сцена романа, когда отчаявшийся герой переживает поистине катастрофический опыт падения в одиночество, снимая двух проституток, производит впечатление своей кинематографической точностью, и всилу этого – полной безысходностью. Ощущение безвозвратной утраты, после которой человек в качестве человеческого существа и начинает функционировать как автомат, превращается в «типаж», пародию на себя – шаркающего стоптанными тапочками одинокого старика, похоронившего все надежды, с «закрытым» будущим, в котором единственное важное событие – это грядущая вторая, фактическая смерть. Страх такой «смерти при жизни» – когда ты не в силах удержать любовь, или когда среда, твоя страна посылает тебя на три буквы, полностью обнуляя твою ценность для других людей, или, пафосно выражаясь, «общества» – Клинов описал мастерски. Во вполне кафкианском духе – только тут, вместо ужаса превращения в насекомое – ужас о-бес-человечивания от утраты связи с другим, любимым человеком. Который мог бы стать искуплением, а стал лишь подтверждением тотального одиночества и ненужности, которое нависает угрозой над живым и чувствующим человеком здесь, в Беларуси.

Но описав этот страх, Клинов не впадает в цинизм или нигилизм. Собственно, поэтому с ним как с автором читателю и интересно вести внутренний диалог: ведь описанный им мир – симтоматичная, но не единственно возможная версия жизни “художественной интеллигенции” (или уже “богемы”?) Беларуси. Да и когда воочию видишь такого рода падения, утраты, и “низкие истины”, от противного ощущаешь биение другого мира – мира, в который так стремился главный герой “Стеклотары”. После трагического финала открываешь снова не менее трагическое начало (ритмически – идеальное, дышащее, дающее отличный разгон всему роману) – вот он, юный Император, едет “от окраины в центр” в холодном автобусе.

Впереди – предательства, моменты радости и литры обезболивающего, но все еще возможно, что-то еще возможно. И даже если смысла нет, смыслом может стать борьба за этот смысл.

Комментировать