Арт

Письма от оклахомского друга. Евгений Евтушенко, его Оттепель и бессмертие

522 Лидия Михеева

Идут белые снеги...

И я тоже уйду.

Не печалюсь о смерти

и бессмертья не жду.

Я не верую в чудо,

я не снег, не звезда,

и я больше не буду

никогда, никогда.

Эти гениальные строки Евгений Евтушенко написал в 1965 году. Видимо, место рождения – город Зима Иркутской области – наложило свой отпечаток.

Он вообще очень трогательно писал о снеге, сентиментальная песня Майи Кристалинской «А за окном то дождь, то снег» на слова Евтушенко – очень зимняя и сказочная в той мере, в какой сказка могла быть доступна советскому человеку.

Правда, в «Идут белые снеги» дальше начинается про родину и про Стеньку Разина. Вот он, фирменный неудержимый, самоослепленный пафос Евтушенко, который после прикосновения к чистой метафизике снега, превосходящую даже пушкинский хит про «Мороз и солнце», вдруг начинает высказывать надежды, что принес России пользу и слегка кокетливо намекать на свое бессмертие. Я памятник себе воздвиг нерукотворный, ага. В этом весь Евтушенко.

«Журнал» также рекомендует:

 

Как-то так вышло, что в герои моего поколения вышел Иосиф Бродский – чемпион страданий, широких политических жестов и, как считается, хорошего вкуса. Евгений Евтушенко, будучи Бродским последовательно презираем, уже только за счет этого не имел шансов на высокий моральный авторитет для людей, родившихся где-то между изгнанием и Нобелевской премией «младшего Оси».

Старшие товарищи, видевшие Евтушенко на стадионах, возможно, меня поправят, но, я полагаю, именно Бродский своими интервью запрограммировал для многих решительное отторжение Евтушенко как поэта и человека.

К чести Соломона Волкова, который когда-то записал «Диалоги с Бродским», у Евтушенко была возможность ответить. Но многочасовая исповедь Евтушенко Волкову, вышедшая на Первом канале пару лет назад, по большому счету, оставила всех при своих.

Да, вероятно Бродский был чересчур категоричен. Может, и не было в карьере Евтушенко штатной работы в КГБ: в конец концов подозревать друг в друге ГБ-шников – любимая игра интеллигенции до сих пор. Но и Бродский поступил некрасиво, написав на Евтушенко кляузу, когда того собирались взять на работу в один из американских университетов.

Скорее всего, Бродский и не стремился быть «детально справедливым» к своему антиподу. И даже вопросы морали стояли тут после какого-то эстетического, вкусового несовпадения этих двух поэтов. Перефразируя Синявского, с Евтушенко у Бродского были скорее «стилистические разногласия».

В евтушенкоборчестве Бродским руководило что-то вроде инстинкта, за которым уже подтягивались аргументы. Сияющий, самолюбивый, экспрессивный и гладкий Евтушенко, явно находившийся на особом положении у Хрущева, не мог вызвать симпатии у поэта-тунеядца, унаследовавшего у Ахматовой саркастический ригоризм и савонароловское неприятие не только поэтической, но и бытовой фальши.

Слушая откровения Евтушенко Волкову, невольно заражаешься этим инстинктом. Человек-эпоха, человек-«поэзия на стадионе», вдруг начинает ни с того ни с сего рассказывать, как его жена Белла Ахмадулина, любила выпить пива и заесть его пирожным, или еще что-нибудь уже совсем непотребно-многозначительное, про поклонниц-актрис и степень их легкодоступности. Весь этот благостный и безнадежно стариковский лепет, который звучал бы неприлично даже на прокуренной кухне в беседе с ровесниками Евтушенко, как-то уж слишком укладывается в один гештальт с его нарядами и интерьерами его американского жилища. Все это мелковато, избыточно.

И, что хуже всего, все это трудно отделить от поэзии. Аура тяжелой лакированной мебели и люрексовых пиджаков накладывается на «совокупность публикаций», заставляя видеть Евтушенко-поэта еще большим любителем манерности и позы, чем он был.

Думаю, многие пережили при просмотре той нашумевшей исповеди смесь обжигающей неловкости, щемящего сострадания и возмущения. Молодящемуся 80-летнему старику, пережившему несколько сложных операций, безусловно, сострадаешь. Бремя лет и опыта столь тяжело, а желание глобально, раз и навсегда оправдаться так велико, что в исповеди он то плетет полуправды, то откровенно травит байки, по привычке эксплуатируя подвысохшую харизму. Но откуда-то изнутри подкатывает и тот самый «бродский» инстинкт, поддаться которому несложно, ведь осудить всегда проще, чем понять.

Плохой вкус – это предательство. Плохой вкус – это вызов. Похоже, именно эту исходящую от Евтушенко угрозу и ощущал Бродский. Сейчас модна тема той оттепели, что не мешает телевизионщикам и киношникам реконструировать это время с той же карикатурностью, с какой они до этого прошлись по довоенному периоду и 1950-м.

Фильм «Стиляги» или сериал «Таинственная страсть» становятся историческим источником о том, как всё было, для не заставших черно-белый телевизор и не знающих подлинных интонаций Вознесенского и Ахмадулиной. В этом смысле поздний Евтушенко – трагический герой одновременно и подлинной истории, и карикатурных «Стиляг». Он хорошо подготовился к этой амбивалентной роли всей своей жизни, и она вполне могла бы ему понравится – желтый пиджак, перепевки старых шлягеров, педалирование эмоций, сладостная, без горечи, ностальгия.

Ранний уход антисоветских советских Авторов – например, Высоцкого и Тарковского, был по-своему закономерен. Они не могли закончить, как у того же Бродского, в его знаменитом стихотворении «Те, кто не умирают, – живут...» Поздний СССР был для них труднопереносим, разрыв с родиной – самоубийственен, а ельцинская или путинская Россия, страшно представить, наверняка попробовала бы превратить Высоцкого в Кобзона, а Тарковского – в монархиста Михалкова или сталиниста Бортко.

Евтушенко же имел счастье и горе остаться самим собой. Будучи советским поэтом в вакууме, он удивительным образом оказался конгруэнтен современности – в том смысле, что его персональные трансформации совпали с трансформациями памяти об Оттепели.

В сегодняшних репрезентациях от нее остались лишь экранизации, стилизации, ностальгический пастиш. Исторически это несправедливо, это обидно свидетелям эпохи, предопределившей последний крупный рывок советских литературы, кино, музыки, который впервые после авангарда оправдал и внес позитивные коннотации в прилагательное «советский» применительно к культуре.

Но Евтушенко с гламуризацией и выхолащиваем памяти об Оттепели не спорит, ему скорее интересно добавить «занятных» деталей, уточнить масштаб своей фигуры «рупора эпохи».

«Журнал» также рекомендует:

 

Слушая Евтушенко в пору его заката, хотелось защитить его стихи от него же самого. Пусть бы они, невредимые и живые, остались в том времени, где внезапно, изнутри советской системы, в стране без публичности, «самозародились» люди, которые умели поэзией питаться и, после страшного перерыва, смогли довериться слову, отнестись к нему доверчиво и всерьез.

Настоящий Евтушенко должен был остаться там, в Политехническом, среди (мифических чистых и честных) пробужденных Оттепелью людей, в фильмах Рязанова, в песнях, пафосных и лиричных без меры, и потому – если не коллективно любимых, то составивших коллективное бессознательное даже тех, кого не устели принять в пионеры.

А что до персональной дуэли с нобелиатом-тунеядцем, то, боюсь, дуэль – это не про объективность и не про справедливость. И не про прощение. Она про борьбу двух правд, в которой выжила лишь одна. И в этом смысле Бродский Евтушенко пережил.

Читайте еще по теме:

 

Комментировать