Арт

«Любовь к трем цукербринам»: реклама реальности от Виктора Пелевина

3131 Лидия Михеева

Победителем премии «Большая книга» в 2014 году стал Захар Прилепин с книгой «Обитель». Владимир Сорокин с «Теллурией» оказался на втором месте, а приз зрительских симпатий достался Светлане Алексиевич с книгой «Время секонд-хенд». В мире владеющих русским языком, все эти три книги – безусловно, важные события года. Вопрос о том, как возможен после Шаламова роман о Гулаге, написанный по документам и чужим воспоминаниям («Обитель» Прилепина), оставлю пока в стороне как слишком объемный и, возможно, риторический. Сорокин давно в русской литературе соперничает лишь с собой – то, что ему нет равных в им же самим созданном жанре, бесспорно. Алексиевич, давшая право голоса (бывшему) советскому человеку, совершенно закономерно получает отклик от своего читателя – их любовь взаимна.

Однако среди главных произведений года я также назвала бы книгу писателя, который крупных литературных премий у себя на родине не получал с начала 2000-х, оставаясь при этом одним из самых популярных и влиятельных литераторов. Читать его считается обязательным, но хвалить, особенно в последнее время, – постыдным. В своей новой книге «Любовь к трём цукербринам» Виктор Пелевин во многом расходится с ранним самим собой и доводит до точки кипения идеи поздних романов.

И вот что важно: если в целом имя Пелевина всегда ассоциировалось с разрушением любых прочных картин мира и релятивизацией любых фиксированных координат реальности, если компьютерные игры, сны и измененные состояния сознания прежде выступали у него как равноправные виды реального, то в новом романе Пелевина мы внезапно сталкиваемся с неприкрытой рекламой «реальности как таковой» и такой же откровенной критикой того, что ей не является. Как это понимать и как же Пелевин докатился до такой жизни?

Пелевин как явление почти с самого начала был больше, чем писатель. Или меньше? Вопрос не к Пелевину, а к литературе как таковой. Или, вернее, к литературному вкусу, сформированному английским, французским и русским романом ХIХ и первой половины ХХ века, где в прочно сбитой форме повествования о личностном развитии героя на фоне исторических перипетий попутно решались мировоззренческие вопросы целых поколений, философские и религиозные проблемы. В той романной вселенной все должно было быть идеально сбалансировано. Повествование выходило на первый план, философия должна была располагаться где-то под ним, но так, чтобы потянув за оставленные автором смысловые затяжки, критик мог вытащить из-под подкладки, например, «Лолиты», проблему отношений угасающей Европы и молодой и бодрой поп-культурной Америки, а также отсылки к «Евгению Онегину» и произведениями Достоевского. В таком произведении читателю комфортно – он чувствует, что к нему отнеслись с уважением, создали словесные чертоги для его проницательности и мудрости, одновременно доставили удовольствие понаблюдать за развитием захватывающего сюжета. (Как раз к версии романа приближается «Чапаев и Пустота» Пелевина, считающийся его лучшим произведением). Постмодернизм в литературе уже не знает этих балансов – повествование может не служить проводником каких-либо «более глубоких» идей, может быть вообще абсурдистским – разрушать смысл, а не создавать его.

Путь Пелевина идет перпендикулярно всем понятиям не только старого доброго «комфортного» романа, но и постмодернистскому релятивизму и игре со смыслами. Все его игры и перевертыши работают как радикальное «остранение» – приём, по мнению Шкловского, типичный еще для Льва Толстого, когда некое явление описывается будто бы «извне контекста», будто бы увиденное впервые, непривычное. И через этот «голый» взгляд явление получает новые значения, которые мы учимся не замечать в «нормальной жизни». Например, учимся не видеть чужих чувств и страданий, плотно скрытых за повседневными социальными ритуалами.

Так и Пелевин, изощряясь в фантастических, конспирологических версиях устройства мира, производит остранение в крайних, даже шоковых формах. Показав жизнь людей как «Жизнь насекомых», или рассказав в рассказе «Затворник и шестипалый» историю отвернутых социумом мыслителя и маргинала (как оказывается в конце, двух цыплят, бегущих с птицефабрики), писатель занимается приращением фантазийных «картин мира», каждая из которых взламывает и наши понятия об устройстве общества и нашей личности, о непреложности официальных версий истории и так далее. Взламывание это, в случае Пелевина, никогда не было абстрактно-абсурдистским – его «остросоциальность» граничит с тем, что часто называют «публицистичностью»; каждый его роман буквально вмонтирован в хронологическое время, в котором создавался, и опирается на новостную повестку – причем гораздо глубже, чем можно подумать, считав стёбные намёки и кивки.

На этих устаревших весах прошловековой давности, Пелевин – меньше чем писатель, потому что идея для него важнее языковых форм, в которой она выражается. Ему не до изящной словесности. И больше чем писатель – потому что такого последовательного и упорного долбежа кривых зеркал не предпринимал в русскоязычной среде, пожалуй, никто из его современников.

Пик признания Пелевина приходился на годы, когда его произведения более-менее гладко вписывались в рамки фантастической литературы. Читать нового Пелевина, который не просто ставит под вопрос официальную версию советской космонавтики, или приправляет буддизмом смесь эстетики серебряного века и анекдотов про Чапаева, оказывается как-то неудобно. Обращаясь к «белоленточным протестам» или анализируя фейсбучную политическую активность, а также конструируя будущие возможные формы гибридного сосуществования социальных сетей и порнографии, Пелевин выпадает из всех привычных схем восприятия себя самого. Он все меньше стремится замаскировать «телеги» о том, как устроена на самом деле реальность под фантазийное повествование, и начинает говорить развернутыми проповедями о том, что деньги являются конденсированным страданием людей, а коммуникация в социальных сетях высасывает из человека жизненные силы, парализует его волю, сливает энергию политического протеста в информационный унитаз и так далее. Причем, махая шашкой направо и налево, Пелевин успевает не только разоблачить очередной исторический миф или мировой заговор вампиров, но и покромсать буддистским мечом сук французской философии, на которой сам же и сидит.

Его задача, впрочем, остается всегда одной и той же – подвижнической, толстовско-достоевской: показать, что привычное человеческое существование – ненормально, человек вынужден все время вырабатывать страдание. Гуманизм Пелевина состоит в том, что он пытается продемонстрировать, откуда конкретно страдание берется. Если столпы «русской духовности» находили причины всех бед в неверных ценностных установках и слабой вере, и несправедливом социальном укладе, Пелевин в последних романах доходит до самых простых и самых глубоких причин – устройства человеческого ума и языка, которые всегда видят реальность в бинарности боли и удовольствия, в то время деньги и медиа усложняют и усиливают механизмы выделения этой боли.

Главным героем его новой книги «Любовь к трем цукербринам» становится «креакл» Кеша, описанный в разных своих ипостасях в разных временах. Собственно, его ум – всего лишь место, где отдыхает специфическая «духовная сущность», провидец Киклоп, от лица которой ведется повествование в книге. В одной из своих жизней Кеша работает сетевым троллем и основное время тратит на то, чтобы подбрасывать известное вещество на вентиляторы в любых политических спорах в социальных сетях. Основным хобби Кеши является просмотр порнографии. Иная его ипостась, описанная уже в мире будущего, – это «подключенный» к матрице Ке, он находится в специальной капсуле, где электроника обеспечивает его питание, отправление физиологических потребностей, а также «супружеские отношения» с неким существом, находящимся рядом с ним за гигиенической мембраной. Система отсасывает его силы, взамен выдавая бонусы, за которые он может получить виртуальное удовольствие, занимаясь, например, по сети, к которой подключен его мозг, опять же виртуальным сексом. Таково «ядро» антиутопичной реальности, описанной Пелевиным, – и, как отмечал Славой Жижек про «Матрицу» Вачовски, важнее не столько сюжет, сколько само это обнаружение под внешним миром иллюзорности чудовищного реального, где индивиды выглядят всего лишь как эмбрионы, питающими своими снами и иллюзиями некую сверхсистему, их эксплуатирующую.

Но Пелевин не просто указал на наличие Матрицы, он провел прямые параллели между антиутопией и сегодняшней реальностью, которой живем мы все. Ведь будущая ипостась Ке, подключенная к системе трубками, – не больше чем простая гипербола сегодняшнего Кеши, все значимое общение которого с миром, все мысли, чувства и даже сексуальное удовольствие опосредовано экраном компьютера. Виртуальная реальность поглощает и обнуляет все – питается политическим протестом, размазанным по комментам в сети, точно так же, как и выбросами сексуального удовольствия во время просмотра порнографии в сети. И такой образ самих себя представителям креативного класса совсем не понравился.

Все пять рецензий на новый роман Виктора Пелевина «Любовь к трём цукербринам», которые попались мне на глаза, странным образом напоминали критический разнос литературного произведения в советской прессе. Накал презрения и «обиженных» оборотов был огромен, а о самой книге ни сказано почти ничего… Забавно и то, с какой молниеносной быстротой выходили гневливые тексты, обличающие Пелевина. Казалось, чтобы примазаться к информационному поводу – выходу книги – критики научились мгновенно загружать текстовую информацию себе в голову как на флешку, обходясь без примитивного механизма чтения. Либеральная российская пресса разносила «пользователя общих мест» и «мистика углеводородной эпохи» в пух и прах. Правда, при этом не слишком оригинальничая в выборе аргументов: исписался, ничего не понимает в истинном духовном облике хипстера, и, что самое страшное – по-прежнему не верит в свободу воли Личности и Демократию как лучший инструмент этого волеизъявления.

Если мы загружены в Матрицу, если протест абсорбируется виртуальными сетями и размывается, то значит, ценности свободы индивида, свободы слова и политического выбора – это лишь фальшивые фантики? В таком деполитизированном виде, где всеми процессами с помощью «гламуродискурса» манипулируют некие скрытые элиты (вампиры, капиталисты, масоны – не важно даже кто, можно придумать множество версий) или сама «система» (Матрица, Великий Вампир, как в предыдущем романе Пелевина «Бэтман Аполло», или Три Цукербрина – как в новом) нет места человеческой свободе.

Там – нет, но Пелевин как раз показывает, где это пространство свободы может быть найдено. Мысль эта весьма в духе любимого Пелевиным буддизма, но для простоты воспользуюсь мыслью Канта, который утверждал, что свобода – нечто большее, чем «свобода выбора» (будь то выбор между товарами в магазине или между политическими партиями), т.к. такая свобода выбора всегда связана с удовлетворением желаний, которые мы не выбираем. Кажется, что желания появляются сами, но их содержание всегда предопределено некими системными влияниями. Исходя из этого, первый шаг, который напрашивается при чтении новых антиутопий Пелевина, – «выйти из матрицы», не кормить своей энергией мировую экономическую систему, вампиров, социальные сети, описанные в тех же «Трех цукербринах» так пугающе.

Но суть заключается не в том, чтобы, фигурально выражаясь, «удалить себя из фейсбука», а в том, чтобы удалить фейсбук из себя. Все сущностно важные системы, порабощающие человека, не только существуют где-то вовне, но и заключаются в устройстве его сознания, эго, языка. Свобода, которой человек обладает – это свобода исследовать самого себя, понимая, что есть фундаментальная разница между принятием самого себя как предопределенного множеством системных механизмов человека и капитуляцией перед ними. До определенной степени каждый из нас способен сам устанавливать для себя правила и принимать решения, минимизующие страдания – собственные и чужие. До какой – мы можем изучать бесконечно, пока нас не настигнет главная несвобода – смерть. А то в нас, что никогда не умирает – априори свободно.

Комментировать